«Великий оракул» прижался долгим поцелуем к «державной» руке и быстро вышел из покоев императрицы.
– Ну, что, как она? – перехватил его на дороге Иван Долгорукий.
– Чудесно! Все идет как нельзя лучше!.. А вот вы поразвлекли бы ее!.. – улыбнулся Остерман. – Скучает ее величество…
– Можно! – осклабился отвратительно-цинично князь Иван.
По уходе Остермана князь Алексей Долгорукий обратился к Анне Иоанновне:
– Вот, ваше величество, человек! Ума – палата!
– Да, – усмехнулась императрица, – малость поумнее нас с тобой будет. А ты вот лучше скажи, что это за скучища у нас тут в Москве? – В ее голосе задрожала злоба к этому главному тюремщику. – У меня в Митаве и то было веселее… – продолжала она. – Хоть поговоришь с кем-нибудь, а тут сиди одна, как заключенная.
– Что делать, ваше величество, надо обождать малость. Вот через два дня состоится официальное провозглашение вас императрицей, тогда дело иное будет, – ответил Долгорукий. – Вы, ваше величество, игру на гуслях любите?
– А что? – оживилась Анна Иоанновна. – Я часто слыхала игру на гуслях, еще до замужества моего, когда девицей была и у матушки жила. А ты почему про это спросил, князь?
– К тому, ваше величество, что Иван мой – большой по этой части затейник. Играет он страх хорошо, да и поет, что соловей залетный. Если угодно вам, может, он позабавит вас. Но только надо это аккуратно сделать, чтобы никто не видел, не слышал, а то пойдет слух, что вот, дескать, государь император только что помер, а та, которая царицей нашей будет, в веселие ударяется. Сами изволите знать Москву: город смирный, богобоязненный, не то что Петербург, где машкерные и иные бесовские действа и лицезрения творятся, – проговорил Алексей Долгорукий.
Анна Иоанновна смутилась. Она уже видела Ивана Долгорукого, этого разудалого, лихого молодца, с его грубо-красивым, наглым лицом, молодца, который «не щадит ни бабьей, ни девичьей чести».
– А будет ли взаправду хорошо это? Не выйдет ли зазорно? – дрогнувшим голосом спросила она.
– Что ж, ничего!.. Только осторожно, говорю, поступить надо. Ужо вечерком, как поулягутся все во дворце, Иван и придет с гуслями. Присылать, стало быть?
«Ох, искушение!» – растерянно подумала Анна Иоанновна, но вдруг решилась.
– Что ж, пусть приходит… Очень уж скушно!.. – отрывисто сказала она и почему-то отвернулась от Алексея Долгорукого.
В течение всего конца дня и начала вечера «скушливой» тридцатисемилетней Анне Иоанновне было что-то не по себе. Какое-то безотчетное, неясно-смутное волнение охватило все ее существо. Она не находила себе места, больше ходила, чем сидела, и ни разу не «повалялась» на софе. То чувство, которое овладело ею, было знакомо ей. С такой силой, как сегодня, она испытывала его всего несколько раз в жизни: в последний раз – при встрече с рыцарски-великолепным Морицем Саксонским. То же ноюще-сладкое томление в груди, то же замирание сердца, та же истома во всем пышном, грузном теле.
«Ох, дурость во мне бабья поднимается» – так определяла она сама подобное состояние.
Как у всех крупных, дородных, праздно-ленивых женщин того времени, украдкой изрядно попивавших и целыми днями валявшихся на пышных перинах, у Анны Иоанновны наблюдалась повышенная чувственность. Томясь, волнуясь, поджидая красавца Ивана Долгорукого, она старалась думать о своем верном друге Эрнсте, но – странное дело! – образ Бирона совсем не появлялся. А думать она хотела о последнем для того, чтобы отогнать от себя «искушение».
И, словно подсмеиваясь, издеваясь над ней, какой-то таинственно-чудный голос нашептывал ей:
«Ты ведь молода еще. Эка невидаль – тридцать семь лет!.. Старше тебя многие, а грешат мыслями… Что твой Бирон? Немец, конюх, лошадник… И как тебе, бедной, жить-то до сих пор приходилось? Маета одна… А они, взять бы хоть ту же Екатерину Долгорукую, вон как тут веселились, какие попойки да забавы устраивали».
А другой голос тоже шептал:
«Ты не забудь, кто – ты… Ты ведь послезавтра – императрица всероссийская… Разве можешь ты забываться, хотя бы по-женски?»
Тихо, бесшумно отворилась дверь покоев Анны Иоанновны, и послышался звучный, красивый, молодой голос:
– Дозволишь ли войти, пресветлая царица?
Вздрогнула Анна Иоанновна, вскочила с кресла и приложила правую руку к сильно заколотившемуся сердцу. Взглянула она – и ахнула.
«Экий красавец! Экий молодец!» – так и ожгло ее всю.
Перед ней стоял князь Иван Долгорукий в костюме гусляра. На нем были высокие сафьяновые сапоги, шаровары темно-алого бархата, голубая шелковая рубаха-косоворотка. Грудь – что наковальня кузнечная: бей молотом – не дрогнет. А эти сильные руки? А эти плечи в косую сажень? А эти кудри? А главное – глаза: жгут они, нутро все поворачивают.
– Ах, это ты, князь Иван? – вспыхнула Анна Иоанновна.
Улыбнулся хищной улыбкой Долгорукий-младший, обнажил белые, словно кипень, зубы и пылко произнес:
– Какой я, пресветлая царица, князь? Разве не видишь, что простой я гусляр. Князь Долгорукий там, позади дворца остался, а видишь ты здесь только гусляра-сказочника Ивана.
Анну Иоанновну словно волна какая-то подхватила. Простая русская женщина властно проснулась в полуонемеченной, бывшей герцогине Курляндской, а ныне – полуимператрице.
– А коли ты – не князь, так какая же я царица? – вырвалось у нее, и она помимо своей воли оглядела затуманенным взором статную фигуру «баяна».
– Царица – всегда царица, а мы-то вот – иное дело: людишки мы подневольные, слабые, маленькие, – продолжал ломать роль гусляра князь Иван, держа в правой руке гусли.